я и так знаю, что язык твой попадет в рай, а сам ты сойдешь в ад (с)
Со мной что-то случилось, сомнений больше нет. Эта штука выявилась как болезнь, а не так, как выявляется нечто бесспорное, очевидное. Она проникла в меня исподтишка, капля по капле: мне было как-то не по себе, как-то неуютно – вот и все. А, угнездившись во мне, она затаилась, присмирела, и мне удалось убедить себя, что ничего у меня нет, что тревога ложная. И вот теперь это расцвело пышным цветом.
Я все это знаю, но знаю, что в ней есть и кое-что другое. Ничего особенного. Но я не могу объяснить, что я вижу. Никому не могу объяснить. В этом все и дело – я тихо погружаюсь на дно, туда, где страх.
читать дальшеЯ утратил свободу, я больше не властен делать то, что хочу.
Предметы не должны нас БЕСПОКОИТЬ: ведь они не живые существа. Ими пользуются, их кладут на место, среди них живут, они полезны – вот и все. А меня они беспокоят, и это невыносимо. Я боюсь вступать с ними в контакт, как если бы они были живыми существами!
Я уверен, это ее гложет, но исподволь, неторопливо: она крепится, она не в состоянии ни утешиться, ни отдаться своему горю. Она думает о своем горе понемножку, именно понемножку, капельку сегодня, капельку завтра, она извлекает из него барыш.
Она расходует свое горе, как скупец. Должно быть, она так же скупа и в радостях. Интересно, не хочется ли ей порой избавиться от этой однообразной муки, от этого брюзжанья, которое возобновляется, едва она перестает напевать, не хочется ли ей однажды испытать страдание полной мерой, с головой уйти в отчаяние.
Три часа – это всегда слишком поздно или слишком рано для всего, что ты собираешься делать.
«В 1787 году неподалеку от Мулена на постоялом дворе умирал старик, друг Дидро, воспитанный на сочинениях философов. Окрестные священники выбились из сил: старик не желал принять соборование – он был пантеистом. Проезжавший мимо маркиз де Рольбон, который не верил ни в Бога, ни в черта, побился об заклад с муленским кюре, что ему не понадобится и двух часов, чтобы вернуть больного в лоно христианской церкви. Кюре принял пари и проиграл: больной, за которого маркиз взялся в три часа ночи, в пять утра исповедался и в семь утра умер. «Неужели вы так сильны в диспуте? – спросил кюре. – Вы заткнули за пояс всех нас!» – «А я вовсе не затевал диспута, – ответил маркиз. – Я просто запугал его адом»
… я по горло сыт одушевленными предметами, собаками, людьми, всеми этими самопроизвольно шевелящимися мягкими массами.
Никогда еще я не испытывал с такой силой, как сегодня, ощущения, что я лишен потайных глубин, ограничен пределами моего тела, легковесными мыслями, которые пузырьками поднимаются с его поверхности. Я леплю воспоминания из своего настоящего. Я отброшен в настоящее, покинут в нем. Тщетно я пытаюсь угнаться за своим прошлым, мне не вырваться из самого себя.
Его прекрасные блуждающие глаза блестят, как огненные шары, а редкие волосы обвели череп запотевшим венчиком. В его черепной коробке самоеды, люди племени ньям-ньям, мальгаши и жители Огненной Земли справляют самые диковинные обряды, поедают своих престарелых отцов и детей, до потери сознания кружат на месте под звуки тамтама, предаются исступлению амока, сжигают своих мертвецов, выставляют их на крышах, пускают по течению в лодках с горящим факелом, совокупляются с кем попало – мать с сыном, отец с дочерью, сестра с братом, увечат, оскопляют себя, растягивают губы с помощью плошек, облепляют чресла фигурами чудовищных животных.
Маклер сел против бритого, несчастного с виду старика. Бритый старик сразу начинает что-то рассказывать. Маклер его не слушает, он корчит гримасы и дергает себя за бороду. Они вообще никогда не слушают друг друга.
На некоторых лицах, более расслабленных, я как будто уловил налет грусти; но нет, эти люди не были ни веселы, ни грустны – они отдыхали. Их широко открытые, остановившиеся глаза безучастно отражали море и небо. Скоро они разойдутся по домам, в кругу семьи за обеденным столом выпьют по чашке чаю. А сейчас они хотят расходовать себя как можно меньше, хотят, экономя жесты, слова, мысли, плыть по течению. В их распоряжении всего один день, чтобы стереть морщины, гусиные лапки, горькие складки – плоды рабочей недели. Всего один день. Они чувствовали, как минуты утекают у них между пальцами.
Мне нет надобности сочинять пышные фразы. Я пишу, чтобы прояснить некоторые обстоятельства. Надо остерегаться литературщины. Надо писать первое, что просится на кончик пера, не выбирая слов.
я восхищался тем, как он лжет другим, но мне хотелось бы, чтобы для меня он сделал исключение
Доктор обладает опытом. Обладать опытом – его профессия; врачи, священники, судьи и офицеры знают человека наизусть, словно сами его сотворили.
Что бы ни выкинул мсье Ахилл, мы не должны удивляться: ВСЕ ПОНЯТНО – старый псих!
Он вовсе не старый псих – ему страшно. Чего он боится? Когда ты хочешь что-то понять, ты оказываешься с этим «что-то» лицом к лицу, совсем один, без всякой помощи, и все прошлое мира ничем тебе помочь не может. А потом это «что-то» исчезает, и то, что ты понял, исчезает вместе с ним.
Доктор Роже допил свой кальвадос. Его мощное тело обмякло, тяжело опустились веки. Я впервые вижу его лицо без глаз: это картонная маска вроде тех, что сегодня продают в лавках. Щеки у него жуткого розового цвета… И вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает – ему довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше похож на свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему я часто говорю себе: от их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище. Доктор очень хотел бы верить в этот свой опыт, он хотел бы скрыть от себя невыносимую правду: что он один и нет у него ни умудренности, ни прошлого, и разум его мутнеет, и тело разрушается.
НЕ НАДО ПОДДАВАТЬСЯ СТРАХУ.
– Мсье, ах, мсье, была, не была. Не окажете ли вы мне честь пообедать со мной в среду?
– С удовольствием.
Обедать с ним охоты у меня не больше, чем лезть в петлю.
Обычно плотные, приземистые, они вместе с печкой, с зелеными лампами, с большими окнами и лестницами ставят рамки будущему. Пока ты остаешься в этих стенах, все чему предстоит случиться, может случиться только справа или слева от печки. Если бы сам Святой Дени вошел в зал, неся в руках свою голову, ему все равно пришлось бы войти справа, пройти между полками, отданными французской литературе, и столом, за которым работают ассистентки. И если он будет парить в двадцати сантиметрах над полом, не касаясь земли, его окровавленная шея непременно окажется как раз на уровне третьей книжной полки. Таким образом, все эти предметы обычно хотя бы очерчивают границы возможного.
По-моему, мир только потому не меняется до неузнаваемости за одну ночь, что ему лень.
Но теперь я знал: все на свете является только тем, чем оно кажется, а ЗА НИМ… ничего.
Если я хочу вступить в контакт с Рольбоном, лучше уж заняться столоверчением, чем рассчитывать на эти листки. Рольбон исчез. Исчез без следа. Если от него остались еще какие-то кости, они существовали сами по себе, независимо от всего прочего, они представляли собой просто некоторое количество фосфата и известняка в сочетании с солями и водой.
Пробило половину пятого. Встаю, холодная рубашка прилипла к телу. Выхожу на улицу. Зачем? Да затем, что так же бессмысленно оставаться дома. Даже если я останусь, даже если в молчании забьюсь в угол, я все равно никуда от себя не денусь. Я буду существовать в этом углу, буду давить своей тяжестью на пол. Я есмь.
Я отлично знаю, что втайне надеюсь – надеюсь, что она никогда больше от меня не уедет. И, однако, мне ли не знать, что Анни никогда не согласится стареть на моих глазах.
Кто-то заботится обо мне, спрашивает, не озяб ли я, я говорю с другим человеком – со мной этого не бывало уже много лет.
Сейчас он поведает мне свои неприятности: я вспомнил, что у него что-то не ладится в библиотеке. Я весь внимание: посочувствовать чужим неприятностям – ничего лучшего мне не надо, это меня отвлечет. У меня самого никаких неприятностей – я богат как рантье, начальства у меня нет, жены и детей тоже; я существо – вот моя единственная неприятность.
Люди. Людей надо любить. Люди достойны восхищения. Сейчас меня вывернет наизнанку.
Я хочу сказать, что – по определению – существование не является необходимостью. Существовать – это значит БЫТЬ ЗДЕСЬ, только и всего; существования вдруг оказываются перед тобой, на них можно НАТКНУТЬСЯ, но в них нет ЗАКОНОМЕРНОСТИ.
Отныне, по примеру Анни, я буду жить как живой мертвец. Есть, спать. Спать, есть. Существовать вяло, покорно, как деревья, как лужа, как красное сиденье трамвая.
Сто раз на дню они лицезрят доказательство того, что все работает как отлаженный механизм, все подчиняется незыблемым и непреложным законам. Тела, брошенные в пустоту, падают с одинаковой скоростью, городской парк каждый день закрывается зимой в шестнадцать часов, летом в восемнадцать; свинец плавится при температуре 335 градусов; последний трамвай отходит от Ратуши в двадцать три часа пять минут.
Я все это знаю, но знаю, что в ней есть и кое-что другое. Ничего особенного. Но я не могу объяснить, что я вижу. Никому не могу объяснить. В этом все и дело – я тихо погружаюсь на дно, туда, где страх.
читать дальшеЯ утратил свободу, я больше не властен делать то, что хочу.
Предметы не должны нас БЕСПОКОИТЬ: ведь они не живые существа. Ими пользуются, их кладут на место, среди них живут, они полезны – вот и все. А меня они беспокоят, и это невыносимо. Я боюсь вступать с ними в контакт, как если бы они были живыми существами!
Я уверен, это ее гложет, но исподволь, неторопливо: она крепится, она не в состоянии ни утешиться, ни отдаться своему горю. Она думает о своем горе понемножку, именно понемножку, капельку сегодня, капельку завтра, она извлекает из него барыш.
Она расходует свое горе, как скупец. Должно быть, она так же скупа и в радостях. Интересно, не хочется ли ей порой избавиться от этой однообразной муки, от этого брюзжанья, которое возобновляется, едва она перестает напевать, не хочется ли ей однажды испытать страдание полной мерой, с головой уйти в отчаяние.
Три часа – это всегда слишком поздно или слишком рано для всего, что ты собираешься делать.
«В 1787 году неподалеку от Мулена на постоялом дворе умирал старик, друг Дидро, воспитанный на сочинениях философов. Окрестные священники выбились из сил: старик не желал принять соборование – он был пантеистом. Проезжавший мимо маркиз де Рольбон, который не верил ни в Бога, ни в черта, побился об заклад с муленским кюре, что ему не понадобится и двух часов, чтобы вернуть больного в лоно христианской церкви. Кюре принял пари и проиграл: больной, за которого маркиз взялся в три часа ночи, в пять утра исповедался и в семь утра умер. «Неужели вы так сильны в диспуте? – спросил кюре. – Вы заткнули за пояс всех нас!» – «А я вовсе не затевал диспута, – ответил маркиз. – Я просто запугал его адом»
… я по горло сыт одушевленными предметами, собаками, людьми, всеми этими самопроизвольно шевелящимися мягкими массами.
Никогда еще я не испытывал с такой силой, как сегодня, ощущения, что я лишен потайных глубин, ограничен пределами моего тела, легковесными мыслями, которые пузырьками поднимаются с его поверхности. Я леплю воспоминания из своего настоящего. Я отброшен в настоящее, покинут в нем. Тщетно я пытаюсь угнаться за своим прошлым, мне не вырваться из самого себя.
Его прекрасные блуждающие глаза блестят, как огненные шары, а редкие волосы обвели череп запотевшим венчиком. В его черепной коробке самоеды, люди племени ньям-ньям, мальгаши и жители Огненной Земли справляют самые диковинные обряды, поедают своих престарелых отцов и детей, до потери сознания кружат на месте под звуки тамтама, предаются исступлению амока, сжигают своих мертвецов, выставляют их на крышах, пускают по течению в лодках с горящим факелом, совокупляются с кем попало – мать с сыном, отец с дочерью, сестра с братом, увечат, оскопляют себя, растягивают губы с помощью плошек, облепляют чресла фигурами чудовищных животных.
Маклер сел против бритого, несчастного с виду старика. Бритый старик сразу начинает что-то рассказывать. Маклер его не слушает, он корчит гримасы и дергает себя за бороду. Они вообще никогда не слушают друг друга.
На некоторых лицах, более расслабленных, я как будто уловил налет грусти; но нет, эти люди не были ни веселы, ни грустны – они отдыхали. Их широко открытые, остановившиеся глаза безучастно отражали море и небо. Скоро они разойдутся по домам, в кругу семьи за обеденным столом выпьют по чашке чаю. А сейчас они хотят расходовать себя как можно меньше, хотят, экономя жесты, слова, мысли, плыть по течению. В их распоряжении всего один день, чтобы стереть морщины, гусиные лапки, горькие складки – плоды рабочей недели. Всего один день. Они чувствовали, как минуты утекают у них между пальцами.
Мне нет надобности сочинять пышные фразы. Я пишу, чтобы прояснить некоторые обстоятельства. Надо остерегаться литературщины. Надо писать первое, что просится на кончик пера, не выбирая слов.
я восхищался тем, как он лжет другим, но мне хотелось бы, чтобы для меня он сделал исключение
Доктор обладает опытом. Обладать опытом – его профессия; врачи, священники, судьи и офицеры знают человека наизусть, словно сами его сотворили.
Что бы ни выкинул мсье Ахилл, мы не должны удивляться: ВСЕ ПОНЯТНО – старый псих!
Он вовсе не старый псих – ему страшно. Чего он боится? Когда ты хочешь что-то понять, ты оказываешься с этим «что-то» лицом к лицу, совсем один, без всякой помощи, и все прошлое мира ничем тебе помочь не может. А потом это «что-то» исчезает, и то, что ты понял, исчезает вместе с ним.
Доктор Роже допил свой кальвадос. Его мощное тело обмякло, тяжело опустились веки. Я впервые вижу его лицо без глаз: это картонная маска вроде тех, что сегодня продают в лавках. Щеки у него жуткого розового цвета… И вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает – ему довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше похож на свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему я часто говорю себе: от их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище. Доктор очень хотел бы верить в этот свой опыт, он хотел бы скрыть от себя невыносимую правду: что он один и нет у него ни умудренности, ни прошлого, и разум его мутнеет, и тело разрушается.
НЕ НАДО ПОДДАВАТЬСЯ СТРАХУ.
– Мсье, ах, мсье, была, не была. Не окажете ли вы мне честь пообедать со мной в среду?
– С удовольствием.
Обедать с ним охоты у меня не больше, чем лезть в петлю.
Обычно плотные, приземистые, они вместе с печкой, с зелеными лампами, с большими окнами и лестницами ставят рамки будущему. Пока ты остаешься в этих стенах, все чему предстоит случиться, может случиться только справа или слева от печки. Если бы сам Святой Дени вошел в зал, неся в руках свою голову, ему все равно пришлось бы войти справа, пройти между полками, отданными французской литературе, и столом, за которым работают ассистентки. И если он будет парить в двадцати сантиметрах над полом, не касаясь земли, его окровавленная шея непременно окажется как раз на уровне третьей книжной полки. Таким образом, все эти предметы обычно хотя бы очерчивают границы возможного.
По-моему, мир только потому не меняется до неузнаваемости за одну ночь, что ему лень.
Но теперь я знал: все на свете является только тем, чем оно кажется, а ЗА НИМ… ничего.
Если я хочу вступить в контакт с Рольбоном, лучше уж заняться столоверчением, чем рассчитывать на эти листки. Рольбон исчез. Исчез без следа. Если от него остались еще какие-то кости, они существовали сами по себе, независимо от всего прочего, они представляли собой просто некоторое количество фосфата и известняка в сочетании с солями и водой.
Пробило половину пятого. Встаю, холодная рубашка прилипла к телу. Выхожу на улицу. Зачем? Да затем, что так же бессмысленно оставаться дома. Даже если я останусь, даже если в молчании забьюсь в угол, я все равно никуда от себя не денусь. Я буду существовать в этом углу, буду давить своей тяжестью на пол. Я есмь.
Я отлично знаю, что втайне надеюсь – надеюсь, что она никогда больше от меня не уедет. И, однако, мне ли не знать, что Анни никогда не согласится стареть на моих глазах.
Кто-то заботится обо мне, спрашивает, не озяб ли я, я говорю с другим человеком – со мной этого не бывало уже много лет.
Сейчас он поведает мне свои неприятности: я вспомнил, что у него что-то не ладится в библиотеке. Я весь внимание: посочувствовать чужим неприятностям – ничего лучшего мне не надо, это меня отвлечет. У меня самого никаких неприятностей – я богат как рантье, начальства у меня нет, жены и детей тоже; я существо – вот моя единственная неприятность.
Люди. Людей надо любить. Люди достойны восхищения. Сейчас меня вывернет наизнанку.
Я хочу сказать, что – по определению – существование не является необходимостью. Существовать – это значит БЫТЬ ЗДЕСЬ, только и всего; существования вдруг оказываются перед тобой, на них можно НАТКНУТЬСЯ, но в них нет ЗАКОНОМЕРНОСТИ.
Отныне, по примеру Анни, я буду жить как живой мертвец. Есть, спать. Спать, есть. Существовать вяло, покорно, как деревья, как лужа, как красное сиденье трамвая.
Сто раз на дню они лицезрят доказательство того, что все работает как отлаженный механизм, все подчиняется незыблемым и непреложным законам. Тела, брошенные в пустоту, падают с одинаковой скоростью, городской парк каждый день закрывается зимой в шестнадцать часов, летом в восемнадцать; свинец плавится при температуре 335 градусов; последний трамвай отходит от Ратуши в двадцать три часа пять минут.
Сартр «Тошнота».
@темы: Жан-Поль Сартр